Он пришёл к проруби, когда солнце уже село. Но за 69 параллелью слово «село» — условность. За полярным кругом, в феврале, солнце только чертит багровую полосу по кромке горизонта, трётся о снега, словно больной зверь, и снова уходит в нору.
Его звали Степан. Шестьдесят три. Всю жизнь сварщиком в порту — варил металл, который потом становился рыбацкими сейнерами. Пальцы навсегда скрюченные, в мелких шрамах от окалины. Жена говорила: «Руки у тебя как у лешего — корявые, а дело делают ладно».
Жена умерла три года назад. Детей не нажили.
Степан поставил на лёд ящик, обитый фанерой, достал из него старый китайский термос, и короткую удочку. Лунка, пробуренная кем-то утром — затянулась молодой шугой. Несколько раз ударив пешнёй, он аккуратно убрал ледяную кашу жестяным ковшиком и опустил блесну в чёрную воду.
Рыба сегодня не брала. Совсем.
К девяти, когда небо стало синими чернилами, подошёл лис.
Старый, с подбитым ухом и свалявшейся шерстью на загривке. Уселся шагах в десяти, вытянул морду и смотрел, как Степан равномерно, взмахом кисти подкидывает леску.
— Здорово, рыжий, — сказал Степан, не оборачиваясь. — Опять на халяву?
Лис чихнул. В темноте блеснули глаза — два янтарных фонарика.
— Сегодня не будет, — Степан кивнул на пустой лёд вокруг лунки. — Видишь? Пусто.
Старый лис не ответил. Но и не ушёл. Он поводил своей острой мордой, словно ловя носом принесенные ветром запахи, и улегся, свернувшись клубком на снегу.
Затем, лис посмотрел на него с немым укором и укрыл нос хвостом.
Степан молчал. Ветра не было — тишина стояла такая, что слышно было, как под толщей льда возится сонная вода. Иногда лёд стрелял — далеко, в середине реки, — и звук уходил в горы, перекатываясь эхом.
Он снова подумал о жене.
У неё был смех, похожий на звон плохо закалённого металла: чуть надтреснутый, а звонкий. Она смеялась, когда он приносил домой окуней — мелких, как спички. Смеялась, когда он в сорок пять решил научиться играть на гармони и три месяца мучил соседей «Барыней». Смеялась, когда врачи сказали: детей не будет. Смеялась и гладила его по корявым пальцам.
— И ладно, Стёпа, — говорила. — Значит, нам друг друга хватит.
Не хватило.
Лис поднял голову. Насторожил уши.
Степан тоже услышал: со стороны трассы, занесённой так, что по ней уже месяц никто не ездил, донёсся звук мотора. Мотор кашлял, чихал, работал с перебоями, но тянул — старый, ещё советский, не чета нынешним.
— Кого это несёт? — спросил Степан у лиса. Лис не ответил.
Машина — «Нива», вся в заплатках, с одним синим, одним серым крылом — вынырнула из темноты и встала в полусотне метров от берега. Фары погасли, двигатель отработал на холостых ещё пару тактов, выбрасывая в морозный воздух облачка пара, и заглох.
Степан не обернулся. Смотрел на леску, на чёрную воду. Леска дрожала мелкой дрожью — билась на течении.
Из машины вышла девушка.
Лис подобрался, но не убежал. Девушка была молодая, лет двадцати пяти, в дутой куртке, лыжных болоневых брюках и почему-то в кедах на босу ногу — явно не по погоде: ноги уже посинели. Она шла через снег, проваливаясь почти по колено, и, подойдя, остановилась.
— Дяденька, — сказала ровно, буднично. Словно дорогу спрашивала на автобусной остановке. — У меня машина встала. Не заводится.
Степан медленно вытянул леску, проверил блесну — пусто — и опустил обратно.
— Вижу, что не заводится, — ответил. — Переобуйся. В ящике там. Беру на всякий случай, если ноги промочу.
Девушка не удивилась. Кивнула, пошла к ящику, открыла. Нашла боты — старые, войлочные на толстой резиновой подошве и самосвязанные шерстяные носки. Переобулась, промокшие кеды оставила рядом, закрыла ящик и села.
— Я Соня, — сказала.
— Степан.
Замолчали.
Минут десять никто не говорил. Лис перевернулся на другой бок. Где-то далеко, над сопкой, зажглась первая звезда — крупная, почти синяя.
— Вы знаете, как чинить карбюратор? — спросила Соня.
— Нет.
— Я тоже не знаю. Папа чинил. А папа умер в ноябре.
Степан поддернул удочку. Леска взрезала воду, пошла рябь — в темноте не видно, только слышно легкое хлюпанье.
— Ты куда ехала-то? — спросил.
Соня помолчала.
— Не знаю, — сказала. — Просто ехала, издалека. Думала: если долго ехать, станет легче. Не стало.
— Что случилось?
— Ничего особенного. Жизнь.
Она достала сигарету — зажигалка на морозе не работала. Степан протянул спички, коробок, хранивший тепло его тела.
— На.
Соня прикурила, затянулась. Дым не поднимался вверх — стелился надо льдом, путался в леске, уползал в прорубь.
— Вы давно тут сидите? — спросила.
— Как завечерело.
— И не холодно?
— Холодно.
— А зачем?
Степан долго молчал. Лис зевнул, показав жёлтые клыки.
— Рыбу ловлю, — сказал.
— Вы же сказали: рыбы нет.
— Нет.
Соня не стала переспрашивать. Смотрела на чёрную воду, на невидимую леску, на руки Степана — узловатые, в крапинах старой окалины, похожие на корни дерева, которое выворотило бурей, а оно всё равно живёт.
— А вы чего ждёте? — спросила тихо. — На самом деле?
Степан качнул удочкой.
— Утра, — сказал.
— До утра ещё часов шесть.
— Знаю.
— А потом?
— Потом? — он словно пробовал слово на вкус. — Поеду домой. Сварю уху. Если поймаю — с рыбой. Если нет — пустую. Раньше жена говорила: пустая уха — это просто вода с картошкой. А потом я понял: пустая уха — это тоже уха. Просто без рыбы.
Соня докурила, затушила окурок в снегу и спрятала в карман — не бросила.
— У меня тоже так, — сказала. — Жизнь без рыбы.
— А рыба была?
— Была. Я её сама отпустила. Думала: правильно делаю. А теперь не знаю.
Она говорила про человека. Степан понял сразу. Про кого ещё может говорить молодая женщина посреди ночи на льду замёрзшей реки?
— И чего ты хочешь? — спросил.
— Не знаю. Думала: уеду — пойму. Не поняла. Решила ехать обратно. И вот — карбюратор.
— Сломалась.
— Да. И я подумала: может, это знак. Что не надо возвращаться. Что пусть всё остаётся как есть.
Степан поднял на неё глаза. В темноте они казались совсем светлыми — выцветшими за шестьдесят три зимы.
— Слушай, — сказал. — Я тебе одну вещь скажу. Только ты не смейся.
— Не буду.
— Я когда жену хоронил, — говорил ровно, без надрыва, словно инструкцию читал, — я тогда первый раз в жизни напился. В шестьдесят лет, представляешь? Ни в молодости, ни в армии, ни в перестройку — а тут напился. И во сне она ко мне пришла. Стоит в дверях, руки на груди скрестила, смотрит строго. И говорит: «Стёпа, ты чего? Я ж тебя не за тем одного оставляла, чтоб ты квасил. Я ж тебя оставила, чтоб ты смотрел».
— Смотрел? — не поняла Соня. — На что?
— На всё, — Степан кивнул на реку, на звёзды, на лиса, на её машину. — На это. Чтобы видел: утро всегда приходит. Даже когда кажется — ночь навсегда.
Замолчал.
Лис встал, потянулся, подошёл ближе. Соня протянула руку — он не убежал, позволил коснуться свалявшейся шерсти на загривке.
— А карбюратор? — спросила.
— Карбюратор завтра посмотрим. У меня сосед есть, Коля, он любую рухлядь чинит. Переночуешь у меня.
— Не боитесь?
— Чего?
— Что я чужая. Вдруг украду что.
Степан усмехнулся. Усмешка вышла скрипучей, незнакомой — он давно не улыбался.
— Красть у меня нечего, — сказал. — Да ты чужого и не возьмёшь. Я вижу.
Кивок на удочке вздрогнул.
Степан рванул леску — и через секунду на льду бился окунь. Небольшой, граммов на сто, тёмно-зелёный, с красными плавниками. Хватал воздух ртом, изгибался, сыпал чешуёй.
— Вот, — сказал Степан. — Дождались.
Он снял рыбу с крючка и, чуть помедлив, опустил обратно в прорубь.
— Плыви.
Окунь ушёл в чёрную воду, блеснул на прощание серебром и исчез.
— Зачем? — спросила Соня. — Вы же ждали.
— Я не рыбу ждал, — сказал Степан. — Я ждал, когда кончится ночь.
Лис тявкнул коротко, осуждающе — и побежал прочь по льду, к тёмному берегу, к сопкам, к утру, которое уже начинало сереть за горизонтом.
Соня осталась.
Они сидели до рассвета, пили чай из старого помятого термоса, и Степан рассказывал, как варить металл так, чтобы шов держался пятьдесят лет.
Когда небо на востоке из серого стало розовым, а потом и алым, Соня встала, отряхнула боты и пошла пробовать заводить машину.
Мотор, конечно, не завёлся.
Закрыв машину они добирались на перекладных: сначала трактор «Беларусь», потом попутка, потом автобус, который ходит раз в день.
Степан сидел рядом и смотрел в окно.
— Хорошая рыбалка, — сказал. — Не одинокая.
Нива стояла на заснеженной дороге, дожидаться рукастого соседа Колю.
На льду, там, где они сидели, остались только забытые кеды, следы от валенок и маленькая рыбья чешуйка, вмёрзшая в лёд.
Утром лис вернулся. Без интереса глянул на заледеневшие несъедобные кеды, обнюхал следы и долго смотрел на дорогу, уходящую в большой свет.
Потом зевнул и побрёл в сопки.
Ночь кончилась.