— Ну-ка, птахи бескрылые, брысь от Межи!
Детские души, прозрачные, как ледышки, попрятались за мшистыми могильными камнями. Сторожница прислушалась к серебристому звону: хохочут, галчата несмышлёные. Погрозив пальцем в сизые сумерки, зашагала по тропинке.
Владения ей достались небольшие, но так оно и проще: большой погост попробуй-ка в порядке удержи!
Межа, незримая и бесплотная, опоясывала кладбище. Для мёртвых она — непроходимая стена, живые же ходили сквозь неё беспрепятственно, не замечая. Лишь Сторожнице дано было её не столько видеть, сколько чуять: воздух тут становился гуще, и прозрачность обретал такую, будто в чистую воду плеснули молока.
Навстречу шла душа. Старая, пожившая, напитавшая и света, и тени, так что и не разобрать, чего больше. Да и зачем? Не тёмная, а с остальным боги сами по ту сторону разберутся. Сторожница узнала старую Ильду, на днях только схоронили.
— Мир тебе, Ильда Всеславовна.
— Ох, сторожница-матушка! Зовёт меня к себе седая богиня, а я бы и рада — да не могу. Невестушка моя на сносях, а я не утерпела, колода трухлявая, померла. Мне бы на дитя одним глазком… Не откажи!
От души тянулась тоненькая ниточка — сквозь Межу, куда-то в сторону села. Знала Сторожница: не порвать её никак, только желание души исполнить.
Подошла к Меже, подняла руки: снова ладони в саже, и где только замараться успевает?
Отряхнула, прикоснулась и попросила:
— Пропусти!
***
— Парень! — прошептала Ильда, заглядывая в люльку.
Душа просветлела, выбелилась, да так, что младенчик в коробе проснулся и закряхтел. Мать его встрепенулась, обратилась к мужу:
— Илюшенька усмехается, будто сон сладкий видел! Погляди!
— Простите, хозяева, что побеспокоила: волю матушки вашей исполняла, — Сторожница посмотрела на молодого мужчину за столом.
— Верю, верю, — ответил тот и улыбнулся жене.
Четверть лучины дала душе потешиться, а после направилась к двери.
— Пора, Ильда, Богиня ждёт.
***
Стемнело. Хозяйка Ночи рассыпала крупный жемчуг по небу, обронив острый серп у самого горизонта. С околицы кладбище видно, как на ладони. Что это там?
Меж могил промелькнул жёлтый огонёк.
Нахмурившись, Сторожница поспешила к погосту, резво ступая по прохладной траве.
Шагнув сквозь Межу, огляделась, краем глаза уловила искорку и похолодела вся: кто-то пробирался к Гиблому углу. Желтоглазая лампадка плыла вдоль тропки, ведущей в ту часть жальника, где обитали гиблые души: разбойничьи, ведьмовские да душегубьи. Хоронили их ближе к лесу, в глубоких, заросших ковылём и цикутой могилах без надгробий. Приходить да поминать их не разрешалось: забвение им наказанием.
Сторожница поспешила вслед за огоньком.
— Эй! Кто там?
Тишина в ответ, лишь лампадка затаилась на миг, а после продолжила путь. Настигла её Сторожница уже за чертой Гиблого угла и ахнула: Лука, бывший сельский староста, прошлой весной разменявший восьмой десяток, брёл среди могил. Несмотря на зимний возраст, крепок был Лука, на ту сторону не собирался. Чего ж на погост ночью принесло?
— Лука! Постой, Лука! — Сторожница положила тонкую ладонь на плечо старику. — Остановись!
Но тот лишь отмахнулся, дёрнул плечом да ускорил шаг. Могильные холмы нарывами вспухали на чёрной земле, кутаясь в клочья седого тумана. Трава тут была остра и холодила ступни, а липкий воздух пах могильной сладостью.
— Да постой же, Лука!
— Сгинь, не морочь! — голос старика треснул, как древесная кора на морозе.
Он подступил к небольшой ложбинке. Туман стекался тут белёсыми вихрами, собираясь в озерцо, посреди которого островком темнела могила. Помолчав, выдохнул:
— Ну здравствуй, Ладушка.
Пролунавшее имя распороло тишину, отозвавшись в душе Сторожницы заячьим трепетом.
— Вот и пришёл я. Прощенье вымаливать пришёл, Ладушка…
Голос дрогнул и оборвался. Лука подавился девичьим именем, с подвыванием втянул воздух. Лампадка тревожно мерцала в его руках. Старик наклонился и поставил её на могилу. Жёлтая лужа света растеклась по влажной земле.
Сторожнице вдруг почудилось, что где-то позади раздался тихий, дрожащий звук, будто лопнула туго натянутая тетива.
— Лука, уходил бы ты, не к добру поминать гнилые души…
— Еленка моя помирает.
Сторожница осеклась. Все в селе знали, как Лука любил свою Еленку: пылинки сдувал, ничего, кроме дитя, поднимать не разрешал — так берёг. Без малого шесть десятков вместе прожили, душа в душу.
— Покаялась Еленка, — продолжил Лука. — «Может, — говорит, — зачтётся мне на той стороне, коли признаюсь».
Голос его сорвался.
— Рассказала, как кобыле в пойло бес-травы подсыпала… Как куклу с твоей ленточкой на порог подкинула…“Видела тебя с Ладкой, — говорит, — и сердце темнело»…Ой, дурёха!
По щекам Луки текли слёзы, срываясь частой капелью вниз и растворяясь в туманном войлоке. Ещё один протяжный, рвущийся стон рассёк ночь, хлестнув по ушам.
— Не гадала она, Ладушка, что так выйдет, не хотела того…
Лука согнулся, закашлялся, словно кто-то когтистый рвал ему горло изнутри. Просипел:
— Прости меня, Ладушка, что поверил.
Дрожащими руками достал из-за пазухи веточку полыни.
— Вот, горечь вины моей прими в дар… Ждёт меня на той стороне ледяной пламень…
***
…пламень пожирал избу. Смолистые брёвна надрывно трещали, швыряя в лицо Ладе огненные лоскуты. Жар хлестал по лицу яростными плетьми. Она била ладонями в тяжёлую дверь, да кто-то подпер её снаружи, чтоб не выбралась. Дым гадким полозом проскользнул в рот и драл грудь изнутри.
— Ведьма! Кукольница! — доносились снаружи злые оклики.
Хотела Лада крикнуть, что чиста, что нет её вины перед людьми и богами, да сил уже не было: каждый вздох туманил голову, отравлял кровь, забирал жизнь…
***
Сторожница вдруг закричала страшным, звериным воем:
— Чиста я! Чиста!
Раздался треск, словно надломилась корка замёрзшего озера под неведомой тяжестью. Звук вырывался из-под земли, из самых костей, из чёрных травяных корней, прорастающих сквозь истлевшие тела.
Граница погоста вдруг засветилась. Межа проявилась паутиной серебристых нитей, вся словно из живого серебра, а может — из лунного света. Задрожала, заколыхалась. «Взззынь!» Тонкая нить натянулась и лопнула… «Взззынь! Взззынь!» Нити рвались одна за другой. Скручивались, темнели, рассыпаясь льняной пылью. Разрывы множились, ползли по светлому полотну и сливались в одну большую пустоту. Межа распадалась — выжженная запретным даром, вспоротая горькой памятью.
Сторожнице вдруг явилась она сама, как со стороны: светлая душа, почти прозрачная, да словно пеплом припорошенная.
— Лада!
Лука смотрел ей прямо в глаза, бледный, испуганный. Любимый. Когда-то давно, кем-то, похожим на неё.
Сквозь прорехи Межи просочился тёплый, дымный запах спящего села, живой, манящий, заструился над могилами. И они проснулись. Земля вздыбилась, излив из себя черноту гнилых душ. Смолистая, оголодавшая, она потекла к ослабшей Меже, чуя живых.
— Нет!
Остатки Межи прогибались под натиском вязкой тьмы, нити хрипели и лопались, открывая путь.
— Нет! Нет! Нет!
Пронзительный крик гулким эхом расплескался по округе. Где-то в селе тревожно засветились окна. Налетевший порыв всполошил траву.
Лада вскинула руки к небу. Глаза её загорелись жаром, волосы разметались по ветру. Раздался хруст. Лада почувствовала, как растёт, тянется вверх её хребет, как деревенеет позвонок за позвонком. Кожа отвердела, покрылась тонкой сеткой трещин; пальцы удлинились, размножили суставы.
Лада в последний раз закрыла глаза.
Пришла боль. С сухим треском крошились кости. Спина согнулась в тугую дугу заскорузлого ствола. Ноги погрузились в прохладную влажную землю. Корни — её корни — рвались из ступней, разрастались, оплетая могилы, свивали вокруг них гибкие коконы, втягивая назад исторгнутую тьму, чтобы больше никогда не отпустить.
Руки чёрными ветвями раскинулись над погостом. Из отвердевших плеч, из локтей, из запястий выламывались всё новые и новые ростки, тонкие, как струны. Твёрдая кожа крошилась, уступая их напору. Прутья множились, вытягивались, невидимой гибкой лозой вплетаясь в остатки Межи, латая её и поддерживая. Вокруг погоста ткалось новое, ивовое полотно. Оно крепло, сливалось с воздухом, теряя плоть, но не силу.
Ладе не нужны теперь были глаза: миры, меж которыми она проросла, сами гляделись в неё. Слух растворился в шелесте листьев, в шорохе влажной земли. Не стало больше старой Межи, она теперь сама — Межа.
***
Никто в селе не помнил, когда на погосте появилась скорбная ива-сторожница: в ту ли беспокойную ночь, когда умер старый Лука, или раньше?
Ствол её был тёмен, словно обгорел; пепельно-седые листья горько пахли полынью и тишиной.